Море Имен - Страница 107


К оглавлению

107

— Шонхор — значит, Сокол, — пояснил папа. — Горячий зверь! — Он взлетел в седло и ударил коня пятками. — Едем, Цан-тайдзи. Не грусти!

— Я не грущу! — звонко сказал Иней, улыбаясь во весь рот, и прибавил: — Поехали!

Глава 9
Индексация

Улаан-тайджи открыл глаза в полной темноте.

Вдалеке кричала ночная птица. Крикам её отвечало лишь эхо, и чудилось, что одинокий гортанный голос принадлежит человеку, что он отчаянно, горестно зовёт кого-то; может, не человек то был, а неведомый дух, белый лебедь или золотой волк из тех, что зачинают в женских животах великих героев… Заржала лошадь, послышался топот копыт, звякнул металл, и птица смолкла. Донеслась хриплая перекличка ночной стражи: подходило время сменить её страже дневной. Улаан узнал кашель Хурамши-нойона, надоедливого, мнительного старика. Он поморщился: Хурамша, год назад приставленный к нему отцом, успел выесть царевичу костный мозг. Счастье младшему брату, что ему ещё рано думать об управлении улусом и командовании войском, а стало быть, и слушать должные наставления… Китайские мудрецы рассказывают вещи позанятней.

Бледные предвестья зари начали теснить ночь, пятно дымового отверстия медленно светлело. Ночные духи бежали с земли, прятались в норах и логовищах… Некоторое время Улаан бездумно смотрел в потолок двенадцатикрылой ханской юрты, потом повернул голову. С двух сторон от него, смуглые, тонкие и красивые, с лицами, капризными даже во сне, с масляными чёрными косами, которые вились по кошмам, как змеи, дремали две касожские наложницы, дочери подвластного хана. Царевич не помнил их имён и называл по-монгольски — Кермен и Булган, Белка и Соболь. Довольный сладостной ночью, он расслабленно намотал на руку косу одной из них, то ли Кермен, то ли Булган; коса была текучей и скользкой, как её хозяйка.

Уже слышались голоса слуг, разжигавших огонь под котлами. Птица всё ещё вскрикивала, но голос её стал тише. Вскоре ей начал отвечать другой голос — гулкое, тяжкое, утвердительное слово металла, гром кузнечного молота, ударявшего о наковальню. Звук разносился далеко и был мелодичным, как звон колоколов в далёком Китае.

Царевич откинул одеяло и встал, переступил через спящую наложницу, нашарил босой ногой свою одежду, брошенную ввечеру. Он натянул штаны и рубаху из китайского шёлка, обулся, запахнул расшитый серебром халат. Возле юрты — он знал это — уже ждал старый раб с оседланным конём. По утрам царевич не принимал пищи и только после охоты собирался перекусить сушёным творогом-хурутом, запив его глотком кобыльего молока.

День обещал быть хорошим — никаких тягостно-долгих советов в отцовской юрте, никаких воинских смотров и проверок. Проверки закончились вчера. Вчера были розданы награды достойным и плети нерадивым. Сегодня войско кочевников свёртывало шатры и уходило вперёд — в последний страшный, сокрушительный рывок к берегам урусутской реки Немясты, где, по донесениям, собирались войска московского князя… Алгинчи-передовые уже столкнулись с урусутскими разъездами. Улаан-тайджи собирался пострелять мелкую дичь и послушать степь, как он делал всегда перед большими сражениями. Степь никогда не лгала ему, это знали все — и старый Хурамша, и великий хан-отец, и всё войско. Когда он вернётся, друзья осторожно начнут расспрашивать его, выпытывать, кому суждено прославиться на белых стенах Московского Кремля, а кому — сложить голову под мечами урусутов. Царевич никому не даст ответа. Он заранее укрепит сердце, чтобы потом много дней отмалчиваться, уже зная, кого из друзей он потеряет в грядущем сражении. Как хорошо, что отец не любит гадателей. Никогда он не обращается за советами к вещему сыну. Грозная воля предка-Чингиза, его неукротимая душа-сульдэ возродилась в великом хане Гэрэле. Он сам созидает свою судьбу.

«Мне следует брать с него пример, — подумал Улаан, взлетая в седло и принимая повод из рук седого раба. — Ведь это знание мне самому тягостно. Я ничего не могу изменить. И всё же я должен услышать». Порой ему казалось, что степь сама влечёт его к себе, тянет, чтобы нашептать в уши человеку то, что известно пока ей одной. Ведомое будущее тяготит её так же, как будет тяготить его.

Сердце степи в нём; он — её дитя.

Раб промахнулся: сбруя на коней была роскошная, с алыми шёлковыми кистями и золотыми бубенчикам. Царевич предпочёл бы простую. Но он промолчал, даже не нахмурил брови. Он не стал настёгивать коня, только звучно щёлкнул камчой по седлу, и застоявшийся жеребец рванулся в просвет между юртами и кибитками к чистой, едва окрашенной рассветом дали — прочь, прочь от дымов жилья туда, где благоухали степные травы. От огромных котлов несло крепким духом бараньего мяса и жира. Как всегда, сразу по пробуждению запах пищи вызывал у царевича тошноту.

Воины, женщины и рабы одинаково старались не замечать его, не оглядываться вслед хану — и все смотрели на него тайком: из-под руки, через плечо, из-за конской гривы. Улаан чувствовал их взгляды спиной, и верхняя губа его вздрагивала от раздражения. Как неприятно! Возможно, стоило бы с самого начала хранить свой дар в тайне; но когда дар пробудился, царевич был ещё ребёнком и не нажил ума.

Стрелы пробьют сердца уток и тарбаганов, и улетающие жизни животных заберут с собой его утреннюю тоску. Улаан-тайджи насладится одиночеством и охотой, потом навестит любимого брата и отдаст добычу его слугам, потом — найдёт друзей и отправится к любимой жене Саин-хатун, чтобы она окончательно разогнала тучи над его сердцем.

Солнце поднималось. Бледно-голубым пламенным щитом смотрело небо. Серебристый ковыль шелестел под ветром. Курени остались позади, на пологих холмах здесь и там виднелись, будто каменные выступы, неподвижные сонные стада. Славные травы здесь! Даже бесчисленные стада Орды не могли до конца выесть и вытоптать этих трав. Тихо было. Только матёрые жеребцы тревожно обегали свои табуны, чуя приближение великого гнева… Царевич взял в сторону от дороги, разбитой тысячами копыт.

107