— Мы раньше сойдём, — успокоил Инея папа. — Нам сейчас только до дачи доехать. Дорога пустячная. Но до моря мы обязательно доберёмся.
Семён Геннадьич пошевелил бородищей, улыбнулся. Вокруг его глаз собрались лучистые добрые морщинки.
— Держись папки, Иней. Папка твой доберётся, он такой. Он хваткий.
— Я знаю, — важно сказал Иней, и оба взрослых ласково засмеялись.
Потом папа тихо сказал Геннадьичу:
— Я тебе помогу. Я тебе должен, Семён.
— Ну нет, — ответил Семён Геннадьич так же тихо, но не так серьёзно, — помогать мне не надо. Есть дела, Яська, в которых настоящий друг своему другу под дулом пистолета помогать не станет.
— Например? — Ясень заломил бровь.
— Например — детей делать.
Ясень расхохотался, потом скривился и едва заметно кивнул в сторону Инея.
— А что? — не согласился Геннадьич. — Здоровый мужик, не в люльке лежит. Пусть понимает. Дружба — дело большое. Если друг оказался вдруг… — тут он умолк, словно прислушиваясь к чему-то, и вдруг вскинулся, выставил бороду вперёд, заговорил торопливо и горячо: — Слушай, Яська! Спой, а? Очень я Высоцкого хочу послушать, стосковался прямо.
Иней широко улыбнулся, поглядел на папу выжидающе. «Пускай песня чужая, — подумалось ему, — папка всё равно так здорово поёт и играет. Слушать бы и слушать его…» А Ясень только руками развёл. Потупил смеющиеся глаза, сдаваясь, и полез за гитарой.
И он пел Высоцкого, много всяких песен: про друга и про скалолазку, про то, что лучше гор могут быть только горы, и про заколдованный лес, откуда уйти невозможно, потом ещё — и с чувством, со сладкой яростью выводил «ми-и-ир-р-р вашему дому!..» Дядя Сёма слушал его, уронив кудлатую голову на руку и закрыв глаза. Всё лицо его мелко вздрагивало — так жадно он ловил каждый звук. Высоцкого сменил Городницкий, затем Визбор и ещё кто-то, Ясень перестал называть имена, а Иней этих песен никогда прежде не слышал.
Наконец, дядя Сёма с силой провёл ладонями по лицу — как-то странно, словно умывался.
Папа отпустил гриф гитары и глянул на друга с тревогой.
Иней заморгал.
Что-то переменилось. Иней почувствовал это, как дыхание ветра. Мелькнуло мимо что-то не страшное, но страшно грустное.
— Ладно, — глухо сказал дядя Сёма, — Яська, растравил ты душу. Пожалей, сил нет терпеть. Расскажи, как дела-то в мире? Чего творится? Войны нет? Одолели разруху? Кто наверху сидит сейчас, что за человек?
Иней испуганно сжался. Какая война? Какая разруха?..
— Геннадьич, — покачав головой, сказал папа, — на что тебе мои новости? Я же из другой параллели.
— Давай выпьем, — непоследовательно предложил Геннадьич и плеснул мутной водки в пластиковые стаканчики. — Другая, не другая, а всё равно… Ох, Яська, никогда не знаешь, за что душа твоя зацепится. Тридцать лет еду. Зацепилась душа, прикипела, на цепь посадила сама себя и сама себя не пускает к Морю…
Он болезненно зажмурился. Ясень покачал головой.
— Геннадьич в восьмидесятом году поехал, после Олимпиады, — вполголоса сказал он Инею. — Тогда вас с Аликом ещё и в проекте не было.
Тихо и мелодично, как литавры оркестра, стучали колёса Нефритовой Электрички; Инею показалось, что она, живая, прислушивается к разговору. Тогда он тоже притих и стал слушать.
— Олимпиада, — повторил дядя Сёма и улыбнулся, как пьяный, хотя ни глотка ещё не выпил. — До свиданья, наш ласковый Миша… Душу рвёт, Яська, сил моих нет. Тридцать лет еду, а каждый день думаю: как там, в России? Поэтому и доехать не могу. Тебе-то что, ты космополит безродный… ты доедешь… Бат-Эрденевич…
Он поднёс стаканчик к губам. Ясень нехотя сделал то же, покосился на Инея и пить не стал. У Инея чуть-чуть отлегло от сердца. Он ужасно не хотел, чтобы папа пил водку. Папа с дядей Семёном говорили о непонятном и пугающем, и оттого папа становился чуть-чуть чужим. Пьяный он бы сделался совсем чужим. Тогда Иней остался бы один-одинёшенек в волшебном поезде посреди волшебной страны…
— Я русский, — негромко сказал Ясень. — Маму мою Лазурь звали. Только страна моя не Россией называется, Геннадьич, а Росой, и столица у неё — Листва.
— Яська, но ведь Олимпиада была! Общая! — дядя Сёма вскинул глаза, стукнул кулаком по столу. — И Союз Советский был! И Победа! И Гагарин!
— Было, — согласился Ясень. — А города называются по-другому, и имена у людей другие. Нашего Гагарина Бураном звали. И Победа у нас не девятого мая.
Лицо Семёна Геннадьича горько искривилось. Секунду Инею казалось, что он сейчас швырнёт недопитый стаканчик в стену, и Иней осторожно отодвинулся, но дядя Сёма, наоборот, поставил стаканчик на стол очень медленно и осторожно. Иней пригляделся к пожелтевшей газетке, постланной вместо скатерти — «Труд», 1980 год…
— Ещё тридцать лет ехать буду и не доеду… — пробормотал Семён Геннадьич. — Как ты мне сказал тогда, что Союз развалился, я трое суток спать не мог. Думал, не сойти ли с поезда. Только куда идти-то, в чужую параллель? В прошлое? На кой оно сдалось, когда знаешь, чем всё закончится… Был я молодой, был я дурак, думал, я кремень-человек, пешком до Моря дойду. А вышло? Душа моя слабая и привязчивая, оттого все у меня наперекосяк и наискосок…
— Геннадьич, — предостерегающе сказал Ясень, — зря ты это. Хочешь — верь мне, хочешь — не верь. Это ты сам от себя отговариваешься. В том всё и зло. Как перестанешь — доедешь. Отговариваться перестанешь, а не Родину любить. Ты не обижайся, но, по-моему, ты Моря боишься. Потому и ищешь себе якорь, чтобы тысячу лет ехать и не доехать. А Море — оно светлое.